книги: Семеляк Максим "Средняя продолжительность жизни" (кн.)

Цена: 850 р.

Количество:
 

Издательство: Альпина Паблишер, 2025

Вес: 350 г.


Мягкая обложка, 444 стр., 19,5х14 см.

Максим Семеляк казался музыкальным критиком «Афиши», отцом-основателем «Prime Russian Magazine», главным редактором «Men's Health» – и отродясь не был евангелистом «автофикшна». Тем не менее, герой его первого романа – надежный, как весь гражданский флот рассказчик: один в один автор образца 2008 года. Нарцисс-мизантроп, он раскапывает могилу на Ваганьковском и, окружив себя свитой из эксцентричных существ, притворяется внуком Зощенко, изучает боевое искусство, практикует мирное варварство, торгует прошлогодним снегом, погружается в бытовую феноменологию, барахтается между юмореской и элегией и плавает в философии. Семеляковский «водевиль» никакой не роман, но огромное стихотворение в прозе, позволяющее ощутить экзистенциальный вакуум целого поколения, отказавшегося иметь дело с современностью. В жизни это добром не кончилось, но сто тысяч лучших слов в лучшем порядке — вполне приемлемая компенсация за осознание: так, как в мае 2008, не будет уже никогда.

Нелегально выкопав из чужой могилы свой сосуд, лжевнук Зощенко, чьи эстетические разногласия с антисоветской властью не менее драматичны, чем у его великих предшественников — с советской, отправляется в подмосковный отель, где, окунувшись в прошлое, окончательно теряет берега при попытке форсировать водную преграду.
«Средняя продолжительность жизни» есть не что иное, как русская «Волшебная гора», феноменологически редуцировавшаяся до кооператива «Озеро», воронка которого засасывает Касторпа-Семеляка (ни о каких совпадениях не может быть и речи — это точно он) со всей его свитой из сеттембрини, нафт и пеперкорнов, да и мадам Шоша, разумеется, здесь тоже имеется.
Бездействие разворачивается в 2008-м — апогей российской бель-эпок, уже после «мюнхенской речи» и еще до 08.08.08: коллективное — только прошлое, никакого тебе общего будущего, вместо идеологий — диалог-карнавал-хронотоп, вместо сюжетных твистов — метафоры, ноль актуальной прозы, сплошная несвоевременная поэзия.
Семеляка, с его одержимостью докопаться до небес, можно, конечно, прогнать под конвоем по коридору «литературы травмы», «ревизии идентичности» и «автофикшена»; другое дело, что в ответ на требование, как говорится, предъявить он ощеривается: «Эго-документ — это можно, эго-документы, граждане, в порядке…» — и переворачивает стол.
Врете, подлецы: он и прислушивается к себе, и оглядывается, и границы субъектности своей исследует — не так, как вы, — иначе.
Лев Данилкин, редактор


Юрий Сапрыкин, КоммерсантЪ Weekend
Честно говоря, изображения и тексты, отмеченные биркой «сюрреализм», никогда не казались мне достаточно странными: совместный полет тигра и слона на тоненьких ножках или встреча зонтика с швейной машинкой — слишком нарочитая путаница, отдающая детсадовской считалкой. Не бывает таких галлюцинаций, и от такого не просыпаешься в ужасе среди ночи. Другое дело… да что угодно.

Любое слово, если его долго перекатывать во рту, узор на ковре, на котором остановился взгляд, какие угодно фрагменты реальности, когда смотришь на них слишком тщательно,— сразу покажутся странными. Именно так от пристального, долгого всматривания получаются сюрреалистические тексты.

У Липавского в «Исследовании ужаса» описан момент остановки восприятия: «Мир стоит перед вами как сжатая судорогой мышца… Птица летит в небе, и вы с ужасом замечаете: полет ее неподвижен». Что говорить о взгляде в собственное прошлое: как-то мне попалась фотография Большого Гнездниковского переулка, где я работал 20 лет назад; невозможно поверить сейчас, что эти дома и эти вывески вообще могли существовать на свете (хотя дома-то стоят, и вроде те же самые, нетрудно проверить). Возможно, еще время было такое — как сейчас кажется, сновидческое, призрачное, так и не собравшееся в устойчивую картинку. Просто 2000-е, не обзаведшиеся собственным прилагательным,— не лихие, не ревущие, не застойные. Сложившиеся из мимолетных токов — и разлетевшиеся при первом порыве ветра.

Роман Максима Семеляка «Средняя продолжительность жизни» — отчасти именно о том призрачном времени, но в нем много странностей любого другого рода. Связанных прежде всего с тем самым пристальным всматриванием: бог этого текста определенно прячется в деталях. Уличная вывеска, лежащая на дороге собака, обивка кресел в фойе подмосковного санатория — и желтый одуванчик у забора, и лопухи, и лебеда — все как бы вырезано из окружающего бытийного фона и вставлено в резную словесную раму: так, например, язык, свисающий из пасти пса, оказывается похож на галстук хорошо отужинавшего чиновника. Аллюзия, метафора, острота сменяют друг друга как номера в фигурном катании — и реальность, раскрученная в этих тройных тулупах, начинает менять свои очертания. Вытарчивают незаметные швы, царапает глаз какая-нибудь обиходная мелочь, все становится не похоже на само себя: как замечает рассказчик, «в лесу все выглядят моложе».

В 2008 году, когда происходит дело, все были моложе, и в тексте тоже есть что-то такое — «лет 15 с плеч долой»: можно сказать, он телепортирует в литературу, которую ценили тогда. Дело-то происходит, в сущности, простое: журналист-фрилансер из околокультурных медиа, отправляется в подмосковный санаторий, чтобы выяснить отношения с собственным прошлым. Сегодня из этого бы вышло неспешное медитативное повествование с культурологическими аллюзиями, перечень пережитых несчастий, из которых мы все состоим. Но «Средняя продолжительность» движется на другой передаче — это трип, дрифт, автофикшен-овердрайв, что угодно, только не «осмысление травмы». Нечто странное.

Так вот, как было сказано выше, подмосковный санаторий, переживающий стадию упадка,— он и сам по себе создает эффект остранения. Укромное место, куда попадают в качестве отпускника или командированного,— здесь-то и происходят выпадения из реальности, эффект гарантирован. От «Декамерона» до «Волшебной горы», от «Твин-Пикса» до «Города Зеро» — персонажи в подобных локациях оказываются в пространственно-временной петле, им не удается ни выехать наружу, ни въехать в то, что происходит. Помимо прочих предшественников, оздоровительное учреждение из романа Семеляка заставляет вспомнить занесенный снегом особняк из детектива Агаты Кристи: зыбкая тревожная атмосфера намекает, что здесь прикопаны свои «десять негритят» — но их следы поглотила болотная топь, сообщить подробности могут только исключительно ненадежные рассказчики, и вообще, не вполне понятно: в чем эта трагедия могла бы состоять? откуда взялась печаль? Вероятно, это прощание с детством, почти наверняка — уход из жизни родителей, но еще более — само течение жизни. Санаторный воздух дрожит и переливается, потому что сквозь него проходит время. Обыденное сознание принимает такие вещи как должное, относя к числу базовых неизменяемых настроек, но обостренный — а порою замутившийся — авторский взгляд обнаруживает здесь катастрофу: трагедия рождается из самого протекания времени.

А еще странность рождается из времени. Находясь в 2008-м, рассказчик пытается разглядеть неверные черты своего 1988-го — но для нас обе эпохи уже относятся к прошлому, подернуты хронологической рябью, мы видим их сквозь мутное стекло. Обе временные точки выбраны чрезвычайно точно — в том смысле, что обе предельно размыты и нечетки; то и другое время: как оно выглядело? оно было про что? «В те годы здесь ничего толком не происходило, за исключением привоза газет и шелеста волн». Даже притом что по тексту разбросаны легко опознаваемые метки, обе эпохи, проживаемая и вспоминаемая, никак не сводятся к сувенирному набору стереотипов (и не объясняются им); они как прозрачные двери между чем-то и чем-то другим. «За окнами царила блаженная беспозвоночность — то были, как говорил д’Артаньян, времена меньшей свободы, но большей независимости. Сам год был объявлен в России годом снегиря».

В какой-то момент рассказчик раскладывает перед собой черно-белые фотографии, сделанные его отцом,— и понимает, что картинки не столько показывают, сколько скрывают: «Его мысли и страсти остались для меня такой же тайной, как эти черно-белые кучи штамповок». Призрачность фотографического изображения — давно не новость, герой «Средней продолжительности» и сам изучал соответствующие источники («в них объяснялось про всякий пунктум и еще про то, что когда человек уходит с фотографии, то экспозиционная функция впервые одолевает культовую»), но тут случается еще один сбой: рассказчик не просто сталкивается с непостижимым чужим прошлым, в той же модальности существует для него и собственное настоящее. Диссоциация и остранение — не просто реакция на невозвратимое, это базовое отношение к тому, что лежит прямо перед глазами. Стратегия уклониста: даже когда жизнь проста, как маршрут электрички, наш лирический герой все время проскакивает нужную остановку. «Манера жить не вникая и уходить от ответа, не расслышав вопроса, никогда еще меня не подводила».

Тут вот еще какая штука. Какую бы дистанцию к своему хронотопу ни выстраивал рассказчик, у меня, например, не получается относиться к этому времени — и этому тексту — отстраненно. И 1998-й, и 2008-й для меня — не историософские абстракции, и разбросанные по тексту опознавательные приметы — будь то очередь к ларьку «Союзпечати» или компакт-диск группы Antony And The Johnsons,— как нынче говорят, «откликаются». Да что там, к числу этих меток принадлежит сама авторская манера Семеляка (применявшаяся в ту пору именно что к описанию компакт-дисков). Все это вызывает рефлекторно-ностальгическую реакцию — «верните мой 2008-й!»,— но что-то мешает раствориться в этой волне. При множестве зацепок, в этом времени не за что зацепиться, вспоминая о нем, я будто слышу настойчиво повторяющийся сэмпл, который упорно на что-то намекает — но ничего не значит; или переживаю тревожный сон, из которого не можешь выбраться, еще менее его расшифровать. Оно как замок, к которому не сделали отмычки,— и текст эту странность транслирует. Достаточно сказать, что в Большом Гнездниковском, каким он был на той фотографии, соседствовали редакция журнала «Вопросы литературы» и магазин дизайнерских авосек. Выглядит слишком нарочито, как в детской считалке,— но ведь было? А было ли?
Отрывок из книги:
Проснулся я от того, что по комнате прохаживалась крупная белая собака. Точнее, меня разбудил звук ее когтей, разъезжавшихся по паркету, как щеточки неактуального джазмена. Собаки у меня вообще-то не было.

Меж тем она медленно, как страус у Бунюэля, подошла к телевизору и уже было принюхалась к видеокассетам, как я тихо закричал из своего угла. Орден мужества нам обоим определенно не грозил — собака в ужасе вылетела в коридор, а я на кухню, благо больше некуда. Дверь оказалась нараспашку, очевидно, вчера я забыл ее закрыть, когда выбрасывал лопатку «Туристическая».

Сквозняк с какой-то стати пропах имбирем и лавром, пришлось пресечь незваную симфонию запахов двумя тугими щелчками замка.

Холодильник раскрылся с куда более звучным, почти гитарным скрипом — в тон упорхнувшему собачьему джазу. В дешевых квартирах всегда много лишних звуков — не комнаты, а наушники. Амфора в моем мини-морге выглядела как последняя матрешка, лишившаяся всех покровов, безжизненная бессмертная кукла. Вместо спасительного пива в отсеке находились горошек, масло и жухлый нектарин.

Я снимал квартиру что-то около семи лет. За это время она успела превратиться в гибрид склепа и сквота — фамильная строгость запустения при общей размотанности быта.

Пятна комариной крови на потолке были моими фресками, поскольку и кровь была как-никак моя — они ее пили, а я потом их на этом потолке убивал, кидаясь книгами.

Планки рассохшегося паркета вылетали из-под ног, как домино. Стиральной машины не водилось, как, впрочем, и посудомоечной, как, впрочем, и собственно автомобильной машины, — поэтому я стирал, точнее мыл, одежду в ванне. Окна зимой облепляло такой стужей, что я спал в одежде, а иной раз и в обуви, как на гауптвахте.

Как выражался Оруэлл, жилось не гигиенично, но уютно.

Заводить домработницу представлялось мне занятием унижающим и унизительным одновременно. Возможно, я был стихийным социалистом, точнее малограмотным пионером.

В конце концов, если жизнь не пошла дальше кастинга, то и интерьеры должны оставаться в статусе реквизита.

Мои родители умерли, детей не было, сам я к 33 годам повзрослел ровно настолько, чтобы подчеркивать в книжках понравившиеся строчки не карандашом, как в детстве, а уже чернилами. На этом, пожалуй, все — прочий возрастной баланс застыл на отметке «и да, и нет». Я в основном специализировался на одолжениях самому себе — так что жаловаться было грех, а хвастаться нечем. Много проблем, однако никаких забот.

За окнами тоже царила блаженная беспозвоночность — то были, как говорил д’Артаньян, времена меньшей свободы, но большей независимости. Сам год был объявлен в России годом снегиря.

Последняя подруга — та, что с прямой спиной — ушла от меня две недели как.

Я не слишком ее задерживал, поскольку все еще питал слабость к предыдущей, тоже ушедшей, но с куда большими возражениями с моей стороны. Основательную страсть за одну смену не вылечить, это работает минимум через одну.

Я служил тогда в разных газетах и журналах культурным рецензентом и, если шире, литературным работником.

С последней службы меня не то чтобы прямо выгнали, однако ж и не слишком задерживали. Во всяком случае, на классический светский вопрос для неудачников «ты сейчас где?» мне было нечего ответить. В те весенние дни меня держала на плаву именная колонка в одном крипто- патриотическом альманахе, позволявшем себе разные неосознанные формы вольности.

Я стоял на кухне, выбирая пластинку, так и не решил какую, в итоге ограничился тем, что провел пальцами по ребрам дисков — нравилось это кирпичное молчание музыки, под такую архитектуру можно было и станцевать. У винила подобных строительных свойств не обнаруживалось, он скорее отдавал чем-то фарцовым, вроде икон, я предпочитал карманные зеркальца компактов.

Итак, что взято с собой — школьная тетрадь в клетку, тяжеловатый, старого образца белый макбук (очень девичий гаджет, для тогдашних девушек они были сродни муфтам, собственно, он и остался у меня от подруги на неопределенный срок, и я решил, что он переживет выезд на природу), пара маек, старый серый свитер с плутовскими дырками для больших пальцев, склянка духов. Урну я закутал в свитер и аккуратно, как ископаемую бомбу, уложил в сумку.

На улице оказалось так свежо и цветуще после вчерашнего ливня, что я едва не передумал — зачем куда-то ехать, когда есть просторный туннель Часовой улицы с его алгоритмом по решению самых насущных задач, ведущий прямиком в сферы внутреннего согласия. Одной из таких сфер была квартира в соседнем доме, где проживал Дуда — последний мистик-краснобай черной московской богемы, на закате лет занимавшийся исключительно возлияниями и воздыханиями. Однако визит к нему имел все шансы затянуться на сутки, а сегодня делать этого было нельзя.

Теперь была не осень, но я хорошо знал, что специальными осенними сухопутными днями здесь сам собой образовывался вылитый и записной Бруклин, и светофоры на маленьких перекрестках сияли через желто-красную листву.

Вот и сейчас все завертелось как за океаном — и люди как листья, и уверенный пульс центровой окраины, и складное умение отшутиться, и праздношатание вместо свободы, и тот непреложный факт, что Бруклин для нас, тогдашних молодых и местных, стал моральным символом, вроде Бобруйска для детей лейтенанта Шмидта или Бродвея для поколения стиляг. Тот Бруклин был еще совсем ранний, безбородый, без засилья крафтовых моделей пива и велодорожек, которые позже сформируют в наших краях подобие молодежного Брайтон- Бича.

Без приключений миновав дом Дуды, я следовал по адресу — прямиком к магазину под названием «Элитный алкоголь — часа в сутки».

В магазине уже неделю как служила новенькая молодая продавщица.

У нее были накладные гарпиеобразные ногти изумрудной расцветки и татуировка на итальянском языке, уходящая вглубь по стройной руке, как наваха под мышку. Я всю неделю хотел спросить, что это значит.

— Как что? — удивилась торговка. — Любовь побеждает смерть.

У нее было открытое круглое лицо. Она выдала мне пять бутылок «Леффе» и две обжигающе ледяные банки «Саппоро». Мне нравилось слово «Саппоро», потому что о нем пела Йоко Оно, а песни Йоко Оно мне нравились больше, чем песни ее мужа, по крайней мере в тот год.


Авторы:
Максим Семеляк

Семеляк Максим - Средняя продолжительность жизни (кн.)

Оставьте отзыв об издании
Имя
Отзыв
Код

Рекомендации:


Кольчугин Алексей "Роза ветров" (кн.)
Союз литераторов России, 2023
500 р. В корзину

Макулатура "Акрополь" (LP)
Клюква Рекордс, 2024
3800 р. В корзину